Языковая способность и языковая активность

Попытки разрешить пограничный конфликт между лингвистикой и психологией всегда приводят к проблеме разграничения языковой способности, которая считается областью лингвистики, и языковой активности, относи­мой к области психологии. Языковая способность рас­сматривается в непосредственной связи с языком, как нечто такое, что составляет способность говорить на данном языке. Под языковой активностью, напротив, по­нимаются те реальные высказывания, которые произво­дит носитель языка. При этом не всегда существует точ­ное соответствие между этими высказываниями и линг­вистическими правилами данного языка.

Это разграничение языка и его носителя возможно на нескольких уровнях. Прежде всего реальные и потен­циальные высказывания — это все, что нужно лингвисту, чтобы описать языковую способность; закономерно воз­никает проблема в том случае, если высказывания носи­теля языка, а тем более проявления его языковой ин­туиции не отражают того, что он знает о своем языке. Такое несоответствие может быть отнесено за счет пси-

1Лингвистики н психологии. — Прим. перев.

хологических факторов, таких, как ограничения восприя­тия и памяти, но это все-таки не дает нам возможности решить вопрос о том, какие высказывания говорящего свидетельствуют об его языковой способности, а какие являются просто отклонениями, обусловленными указанными факторами.

Еще один аспект различения языковой способности и языковой активности состоит в разграничении абстрактной способности производить высказывания и вы­бора конкретного высказывания в конкретной ситуации, который может быть обусловлен всякого рода ситуативными переменными. В данном случае исследование процесса выбора высказываний почти всеми признается «епархией» психологии, так как оно связано скорее с мотивами человеческого поведения, чем с языком, как таковым. Однако, как следует из сравнительной характеристики моделей порождения речи, приведенной на стр. 309 и след., любая модель такого рода должна в принципе допускать возможность выбора высказывания, хотя мо­тивы выбора в каждом конкретном случае могут оста­ваться за пределами рассмотрения.

Но по-настоящему сложные проблемы возникают, когда мы задаемся вопросом, что же представляет собой сама языковая способность, ибо совершенно ясно, что, несмотря на разнообразные психологические факторы, которые могут оказывать влияние на высказывания го­ворящего, остается вопрос о том, говорит или не говорит человек на данном языке. Поскольку речь идет о языко­вой способности говорящего, то есть о его способности говорить на конкретном языке, то это — сфера лингви­стики. Но трудность состоит в том, что психологов тоже интересует природа способности человека пользоваться языком для передачи значений в такой форме, чтобы они могли быть поняты другими носителями данного языка. Поскольку и лингвисты, и психологи на совершенно законных основаниях интересуются этим аспектом языко­вой способности, возникает вопрос о том, в какой степени лингвистические и психологические трактовки языковой способности совпадают. Вероятность разногласий по это­му поводу велика еще и потому, что в трудах Хомского можно найти два определения языковой способности, причем из одного из них следуют более сильные выводы для психологии, чем из другого.



Согласно первой интерпретации, которую я буду на­зывать слабым, или нейтральным, определением язы­ковой способности, грамматика должна представлять собой оптимальное описание языковой активности. С точки зрения Хомского, такая грамматика должна включать в себя набор правил, способных породить все возможные в данном языке предложения, а также струк­турные описания, соответствующие интуитивным пред­ставлениям носителя языка о грамматических отноше­ниях. Психология может отсюда заключить, что любая психологическая модель речевого поведения носителя языка должна соответствовать этому описанию языковой активности. Другими словами, описывая то, что состав­ляет речевое поведение, лингвистический анализ может служить эмпирическим средством оценки результата применения любой психологической модели.

С другой стороны, такой анализ языковой способно­сти ровным счетом ничего не говорит нам о тех реаль­ных правилах или операциях, которыми пользуется но­ситель языка для создания речевой продукции. Точно так же, разумеется, никакие психологические данные об операциях, участвующих в процессе порождения языка, не могут служить основанием определения того, каким образом формулируются грамматические правила. Это, по существу, означает, что нет обязательной связи между системой правил, пусть даже дающей оптималь­ное описание интуитивных знаний говорящего, и тем набором операций, при помощи которых этот говоря­щий сам приходит к формированию этих интуитивных знаний.

Впрочем, несмотря на существование такого разли­чия, трудно удержаться от предположения, что если можно оптимально описать интуитивные знания носи­теля языка об этом языке при помощи некоторой систе­мы правил, то эти правила должны каким-то образом быть представлены в сознании говорящего, хотя он мо­жет совершенно не сознавать этого. Но это значит, что нам надо сделать шаг от нейтральной трактовки языко­вой способности к более сильному утверждению о том, что грамматические правила как бы существуют в со­знании говорящего и создают основу для понимания им языковых отношений. Другими словами, приходится пе­рейти от описания того, что составляет языковую активность носителя языка, к гипотезе о том, как он действует при использовании этого языка.



Противоречие между сильной и слабой трактовками языковой способности выступает особенно отчетливо, ког­да Хомский от описательной адекватности грамматиче­ской теории переходит к проблеме ее адекватности как объясняющей теории. Я считаю, что в действительности сущность этого противоречия кроется в расхождении между теоретическими доказательствами объяснительной адекватности теории, с одной стороны, и эмпирическими данными, на основании которых можно оценить ее аде­кватность, — с другой. На практике об объяснительной адекватности грамматической теории судят по ее способ­ности приводить к таким обобщениям, которые могли бы объяснить сущность большинства интуитивных знаний о языке. Безусловно, этот критерий основан на чисто линг­вистических соображениях о том, каким должен быть оптимальный метод анализа языковых данных. Отсюда вовсе не следует, что эти упрощенные грамматические правила и есть те реальные правила, которыми поль­зуется носитель языка при порождении и понимании предложений.

Другое дело, когда речь заходит о теоретических обоснованиях объяснительной адекватности теории. К грамматике предъявляется следующее требование: она должна объяснить, каким образом ребенок может овладеть такой системой грамматических правил, кото­рые обеспечивают порождение всех возможных предло­жений; и кроме того, почему такое порождение возмож­но на основе тех языковых данных, с которыми ребенок сталкивается в речевом опыте, данных не только ограни­ченных, но и тормозящих развитие в том смысле, что многие из них являются аномальными и должны каким-то образом отвергаться. Тогда возникает предположение, кажущееся весьма правдоподобным, что у ребенка долж­ны быть какие-то врожденные представления об уни­версальных грамматических принципах, которые и обус­ловливают выбор ребенком нужного набора граммати­ческих правил. Это не только гипотеза о том, как ребенок овладевает языком. Отсюда также следует, что в процессе овладения языком происходит интериоризация грамматических правил и что это и есть та самая языковая способность, которая лежит в основе языковой

активности взрослого. Как писал Хомский (1970, р. 184), «человек, овладевший языком, овладел и системой пра­вил, при помощи которых он соотносит определенным образом звук и значение. Иными словами, он приобрел известную способность, которую он использует при по­рождении и понимании речи».

Хомский идет еще дальше и утверждает, что, по­скольку способность овладеть речью на естественном языке присуща человеческому разуму, правила, опреде­ляющие овладение языком, должны характеризовать также и специфику человеческого мышления. В книге «Язык и мышление» (1968, р. 24) Хомский пишет: «На уровне универсальной грамматики (лингвист) пытается выявить некоторые общие свойства человеческого разума. Лингвистика в таком случае есть не что иное, как просто раздел психологии, изучающий эти аспекты мышления».

Если же принять более сильное утверждение, что языковая способность присутствует в сознании говоря­щего, то какие выводы можно сделать относительно вза­имоотношений между лингвистикой и психологией? Прежде всего надо сказать, что чем сильнее утвержде­ния лингвистов по поводу мыслительных процессов, тем легче такие лингвистические теории поддаются психоло­гической проверке. Это объясняется тем, что и психо­логи, и лингвисты вправе строить предположения отно­сительно языковых операций, исследуя взаимосвязи между «входом» и «выходом» речи. Так, Хомский при­ходит к определенным выводам о сущности грамматики, к поиску которой предрасположен ребенок, сравнивая первоначальные лингвистические данные, которые имел ребенок на «входе», из своего речевого опыта, с конеч­ным «выходом» — речевым поведением взрослого. Но столь же справедливо утверждать, что если какой-то психологический эксперимент, предназначенный для исследования «входа» и «выхода» речи, показал, что говорящий использует операциональные правила, не име­ющие ничего общего с правилами трансформационной грамматики, то это должно заставить нас серьезно заду­маться над тем, действительно ли ребенок овладевает языком, постигая правила порождения, описанные транс­формационной грамматикой. И если утверждается, что правила трансформационной грамматики отражают спо­соб человеческого мышления, любые данные, не соответствующие этому утверждению, должны повлечь за собой радикальные изменения как в форме, так и в существе гипотетической языковой способности, лежащей в основе использования языка.

Однако следует признать, что перед лицом психоло­гических данных такого рода Хомский и его последова­тели стремятся спрятаться за более нейтральное опреде­ление языковой способности, утверждая, что подобные данные несущественны для чисто формального анализа языковых явлений. Вот что пишет Хомский в книге «Ас­пекты синтаксической теории» (1965, р. 9):

«Когда мы говорим о грамматике как об устройстве, порождаю­щем предложения с заданными структурными характеристиками, мы просто имеем в виду, что грамматика приписывает предло­жению эти структурные характеристики. Когда мы говорим о выводе предложения в рамках какой-то порождающей грамма­тики, мы ничего не сообщаем о том, каким образом слушающий или говорящий практически осуществляет такой вывод».

Хомский считает, что это его утверждение должно рассеять все еще существующее недоразумение. Но в том же самом абзаце он пишет, что цель порождаю­щей грамматики — «описание в возможно более нейт­ральных терминах тех знаний о языке, которые создают основу для реального использования языка говорящим и слушающим». Хомский идет дальше, говоря: «Нет ни­какого сомнения в том, что любая разумная модель языковой активности будет включать в качестве основ­ного компонента порождающую грамматику, в которой отражены знания говорящего и слушающего о своем языке». Но это равносильно утверждению, что «чело­век, овладевший языком, овладел и системой правил... которые он использует при порождении и понимании речи», утверждению, которое нуждается в эмпирической проверке. Данные относительно психологических меха­низмов не могут служить достаточным основанием для оценки правильности или неправильности чисто описа­тельного лингвистического анализа, они становятся зна­чимыми, если такой анализ кладется в основу теории когнитивных процессов, в том числе операций, участву­ющих в порождении и восприятии речи. Таким обра­зом, сторонники трансформационной лингвистики явно стараются оградить свои теории от психологических дан­ных, принимая первое, более нейтральное определение языковой способности, но в то же время, прикрываясь более сильным определением, делают широкие обобще­ния относительно природы когнитивных процессов.

Из сказанного вовсе не следует вывод, что резуль­таты лингвистического анализа вообще не представляют никакой ценности для психологических исследований языка. Дело в том, что два упомянутых определения предполагают совершенно различные выводы для психо­логического исследования. Нейтральная формулировка создает основу для формального анализа лингвистиче­ских данных, результаты которого совпадают с интуи­тивными знаниями носителя языка. Демонстрируя мно­жество сложных и тонких закономерностей, проявляю­щихся в реальном использовании языка, грамматическая теория может служить критерием оценки психологиче­ских теорий языка. Таким образом, эта теория дает воз­можность избежать чрезмерного упрощения исследуе­мого поведения, которое допускается, чтобы привести в соответствие результаты с психологическими предполо­жениями.

Более сильная формулировка языковой способности возникла из того неизбежного предположения, что если трансформационные правила дают «оптимальное» опи­сание, которому должен соответствовать «выход» любой модели речи, то эти правила должны также дать «опти­мальное» объяснение тех операций, которые производит говорящий, чтобы получить этот «выход». Но хотя утвер­ждение о том, что формальный анализ потенциальной речевой продукции каждого «знающего» язык описывает также и скрытые «знания» говорящего о языке, выгля­дит вполне правдоподобным, оно еще весьма гипоте­тично. По существу, именно оно и вызвало появление новой линии исследований, выявивших такие факторы, влияющие на речь, о которых раньше и не подозревали. Несмотря на склонность Хомского делать далеко идущие выводы относительно природы человеческого мышления, игнорируя при этом психологические данные, пока пси­холог признает принципиальные различия между двумя трактовками языковой способности, нет причин отказы­ваться от попыток экспериментального исследования обеих этих трактовок.


6365387535668689.html
6365449078708414.html
    PR.RU™